ёрозуя-сан
Дед-инвалид подзывает внука,
дед говорит: мой хороший, на-ка
денег тебе, принеси таблеток,
чтобы принять - и лето.
Чтобы принять сорок штук - и дома.
Я так устал, помоги мне, Дима.
Покарауль у двери, пока я
съем пузырек покоя.
Внук рассуждает: всё надо взвесить.
Сколько дадут мне? Ну, восемь, десять,
блистеров. Ну а сколько надо,
чтобы хватило деду?
Внук размышляет: всё надо взвесить.
Сколько дадут мне? Ну, восемь, десять,
может, двенадцать
лет.
Выйду - как раз в институт.
Дед засыпает, и деду снятся
молы на море, милые лица,
вальс из динамика у фонтана,
баритон
Левитана.
***
Я прохожу мимо, а они мне шепчут, не открывая рта:
ты, говорят, не девочка, а мечта,
коса у тебя густа,
зелены глаза и нежны уста,
приходи, говорят, поболтать.
У нас, говорят, красота,
не то, что у вас там.
А то и вовсе оставайся у нас,
здесь уют, тишина,
земляника, ландыши, белена.
Оставайся, ты нравишься нам.
Я говорю, куда мне... и так полный воз вас тут.
И к тому же, мне рано - малолеток нигде не любят.
Они говорят, у нас нет ограничений по возрасту,
глянь на Оленьку, восемь лет - а уже в клубе.
Я смотрю на Оленьку,
та улыбается мне сквозь ретушь.
Я говорю: "Нет уж!"
И бегу, отбиваясь
от назойливых рук листвы,
к живым.
Луковый суп
Выходит конферансье,
говорит невнятно и длинно.
Если вкратце:
сегодня у нас - малыш чиполлино,
но прежде чем мы его нашинкуем
и будем есть,
он прочтёт нам сцену-другую
из собственных пьес.
Выходит некрупный лук,
невзрачный, слегка нелепый,
смотрит в гудящую тьму,
сощурившись слепо,
в неловком поклоне сгибается до земли.
Срывает с себя
коричневый хрусткий лист.
А следом второй,
и третий,
яростными рывками,
многим хочется отвернуться
или там бросить камень:
что угодно, только чтобы он
перестал.
На нём остаются два
золотых листа -
последняя тонкая, бесполезная кожа.
Он делает паузу, с треском
срывает и эти тоже.
Стоит обнаженный, бледный,
как больной или пленный.
В электрическом свете,
в шелухе по колено.
И вот тут уже все ревут,
растирая по лицам слёзы.
Даже снобы бобы, капризные вишни,
надменные розы.
Испуганные картошки
закрывают детям глаза.
Томатов тошнит, огурцы покидают зал.
Хозяин зала,
почтенный старый редис,
мрачно курит в закрытой ложе
и смотрит вниз:
испортил вечер, писака,
вечно с ними вот этот разврат.
Всё,
никаких больше луковиц -
только клубничка
и виноград.
***
Смотри, говорю,
роем ямку, в неё - обёртку или фольгу,
сверху перо, монету, мелкое что-то.
Или бусинку - все шкатулки ими забиты,
или камушек подбери здесь, на берегу.
Накрываешь стеклом, присыпаешь его песком,
чтобы выглядело, как будто его здесь нет.
Получился секрет, поняла?
Наш с тобой секрет.
Помни, где он зарыт,
но не делись ни с кем.
Хмурится.
Водит пальцем по грязной коленке.
«Не понимаю, папа, зачем всё это?»
Вечно с ней вот так.
И попробуй не дать ответа.
Вспоминаю что-то, говорю:
понимаешь, Ленка,
фантики умирают, когда их снимают с конфет,
мы должны их похоронить.
Если сделать всё, как положено, то они
превращаются в мотыльков и летят на свет.
Она кивает, идет собирать ракушки и камни.
Её устроил ответ.
Сентябрь
Утром мать и отец
идут в детский сад.
Как раз поспел урожай - на ветвях висят
тяжелые пухлые дети с розовыми боками,
в рубашках из свежих листьев,
с крепкими черенками,
нежные, полупрозрачные - косточки видно насквозь.
Бери и срывай, коли нашел своего.
Мать говорит:
иные берут по пять,
нашего снова нет, сколько можно ждать?
Я бы его любила,
кормила, купала, ласкала.
Поищи нам, отец, кого-нибудь
среди палых.
Паданцы прячутся у корней, пугливые, как зверьки,
у них помяты бока, поломаны черенки,
их собирают в корзины и выставляют на вход,
вдруг кто-нибудь возьмёт.
Угрюмый отец садится возле корзин,
думает: хоть бы сын...
Мать и отец возвращаются шумной улицей.
Он то хохочет, то вдруг начинает хмуриться.
Осеннее солнце гладит бурые крыши.
У неё в подоле шевелится, хнычет, дышит
и пахнет яблоками.
***
За сгоревшим бором, плешивым камнем,
Под изрезанным звездами брюхом ночи
Он ревет, как боров, поёт с волками,
Прорастает, струится, преграды точит -
Мой двойник, несбывшийся лучший образ,
Невесомый, умеющий видеть кожей,
Пьющий лунный свет, быстрый, словно кобра,
Идеальный контур, избранник божий,
Ждущий утро у солнечного причала,
В высоту взмывающий пёстрой птицей.
Иногда он грезится мне ночами,
И наутро хочется удавиться.
Я - охапка слов, он - изящней хокку.
Он властитель времени - я не в силах
Обуздать даже мимику и походку.
Хоть бы там, на небе, перекосило
Тех, кто сортирует и делит чары,
Тех, кто пел его и меня чеканил.
Иногда я грежусь ему ночами.
Утром он пыхтит над черновиками:
Сгорблен, сер, испуган, сосредоточен,
Будто вдруг нащупал в себе прореху.
И когда он не может сложить двух строчек,
Я давлюсь злорадным, натужным смехом.
***
Ну вот.
Я услышал.
Утешь меня, дай мне повод
считать, что ты понимаешь,
с кем говоришь,
когда проклинаешь
короткий якобы повод
и ноешь,
что ты давно уже не малыш.
Когда ты отчаянно просишь
большого дела,
ругаешь стрелу пера,
мол, не так остра.
Яришься, рисуешься,
требуешь оголтело
серьёзного отношения,
равных прав.
Я мог тебя взять в ладонь,
залечить все раны,
унять твою вечную дрожь,
дурная ты мышь.
Но нет, я пришёл
с тобой говорить на равных.
Так что же ты
извиваешься
и кричишь?
дед говорит: мой хороший, на-ка
денег тебе, принеси таблеток,
чтобы принять - и лето.
Чтобы принять сорок штук - и дома.
Я так устал, помоги мне, Дима.
Покарауль у двери, пока я
съем пузырек покоя.
Внук рассуждает: всё надо взвесить.
Сколько дадут мне? Ну, восемь, десять,
блистеров. Ну а сколько надо,
чтобы хватило деду?
Внук размышляет: всё надо взвесить.
Сколько дадут мне? Ну, восемь, десять,
может, двенадцать
лет.
Выйду - как раз в институт.
Дед засыпает, и деду снятся
молы на море, милые лица,
вальс из динамика у фонтана,
баритон
Левитана.
***
Я прохожу мимо, а они мне шепчут, не открывая рта:
ты, говорят, не девочка, а мечта,
коса у тебя густа,
зелены глаза и нежны уста,
приходи, говорят, поболтать.
У нас, говорят, красота,
не то, что у вас там.
А то и вовсе оставайся у нас,
здесь уют, тишина,
земляника, ландыши, белена.
Оставайся, ты нравишься нам.
Я говорю, куда мне... и так полный воз вас тут.
И к тому же, мне рано - малолеток нигде не любят.
Они говорят, у нас нет ограничений по возрасту,
глянь на Оленьку, восемь лет - а уже в клубе.
Я смотрю на Оленьку,
та улыбается мне сквозь ретушь.
Я говорю: "Нет уж!"
И бегу, отбиваясь
от назойливых рук листвы,
к живым.
Луковый суп
Выходит конферансье,
говорит невнятно и длинно.
Если вкратце:
сегодня у нас - малыш чиполлино,
но прежде чем мы его нашинкуем
и будем есть,
он прочтёт нам сцену-другую
из собственных пьес.
Выходит некрупный лук,
невзрачный, слегка нелепый,
смотрит в гудящую тьму,
сощурившись слепо,
в неловком поклоне сгибается до земли.
Срывает с себя
коричневый хрусткий лист.
А следом второй,
и третий,
яростными рывками,
многим хочется отвернуться
или там бросить камень:
что угодно, только чтобы он
перестал.
На нём остаются два
золотых листа -
последняя тонкая, бесполезная кожа.
Он делает паузу, с треском
срывает и эти тоже.
Стоит обнаженный, бледный,
как больной или пленный.
В электрическом свете,
в шелухе по колено.
И вот тут уже все ревут,
растирая по лицам слёзы.
Даже снобы бобы, капризные вишни,
надменные розы.
Испуганные картошки
закрывают детям глаза.
Томатов тошнит, огурцы покидают зал.
Хозяин зала,
почтенный старый редис,
мрачно курит в закрытой ложе
и смотрит вниз:
испортил вечер, писака,
вечно с ними вот этот разврат.
Всё,
никаких больше луковиц -
только клубничка
и виноград.
***
Смотри, говорю,
роем ямку, в неё - обёртку или фольгу,
сверху перо, монету, мелкое что-то.
Или бусинку - все шкатулки ими забиты,
или камушек подбери здесь, на берегу.
Накрываешь стеклом, присыпаешь его песком,
чтобы выглядело, как будто его здесь нет.
Получился секрет, поняла?
Наш с тобой секрет.
Помни, где он зарыт,
но не делись ни с кем.
Хмурится.
Водит пальцем по грязной коленке.
«Не понимаю, папа, зачем всё это?»
Вечно с ней вот так.
И попробуй не дать ответа.
Вспоминаю что-то, говорю:
понимаешь, Ленка,
фантики умирают, когда их снимают с конфет,
мы должны их похоронить.
Если сделать всё, как положено, то они
превращаются в мотыльков и летят на свет.
Она кивает, идет собирать ракушки и камни.
Её устроил ответ.
Сентябрь
Утром мать и отец
идут в детский сад.
Как раз поспел урожай - на ветвях висят
тяжелые пухлые дети с розовыми боками,
в рубашках из свежих листьев,
с крепкими черенками,
нежные, полупрозрачные - косточки видно насквозь.
Бери и срывай, коли нашел своего.
Мать говорит:
иные берут по пять,
нашего снова нет, сколько можно ждать?
Я бы его любила,
кормила, купала, ласкала.
Поищи нам, отец, кого-нибудь
среди палых.
Паданцы прячутся у корней, пугливые, как зверьки,
у них помяты бока, поломаны черенки,
их собирают в корзины и выставляют на вход,
вдруг кто-нибудь возьмёт.
Угрюмый отец садится возле корзин,
думает: хоть бы сын...
Мать и отец возвращаются шумной улицей.
Он то хохочет, то вдруг начинает хмуриться.
Осеннее солнце гладит бурые крыши.
У неё в подоле шевелится, хнычет, дышит
и пахнет яблоками.
***
За сгоревшим бором, плешивым камнем,
Под изрезанным звездами брюхом ночи
Он ревет, как боров, поёт с волками,
Прорастает, струится, преграды точит -
Мой двойник, несбывшийся лучший образ,
Невесомый, умеющий видеть кожей,
Пьющий лунный свет, быстрый, словно кобра,
Идеальный контур, избранник божий,
Ждущий утро у солнечного причала,
В высоту взмывающий пёстрой птицей.
Иногда он грезится мне ночами,
И наутро хочется удавиться.
Я - охапка слов, он - изящней хокку.
Он властитель времени - я не в силах
Обуздать даже мимику и походку.
Хоть бы там, на небе, перекосило
Тех, кто сортирует и делит чары,
Тех, кто пел его и меня чеканил.
Иногда я грежусь ему ночами.
Утром он пыхтит над черновиками:
Сгорблен, сер, испуган, сосредоточен,
Будто вдруг нащупал в себе прореху.
И когда он не может сложить двух строчек,
Я давлюсь злорадным, натужным смехом.
***
Ну вот.
Я услышал.
Утешь меня, дай мне повод
считать, что ты понимаешь,
с кем говоришь,
когда проклинаешь
короткий якобы повод
и ноешь,
что ты давно уже не малыш.
Когда ты отчаянно просишь
большого дела,
ругаешь стрелу пера,
мол, не так остра.
Яришься, рисуешься,
требуешь оголтело
серьёзного отношения,
равных прав.
Я мог тебя взять в ладонь,
залечить все раны,
унять твою вечную дрожь,
дурная ты мышь.
Но нет, я пришёл
с тобой говорить на равных.
Так что же ты
извиваешься
и кричишь?